Ana səhifə Repressiya Qurbanları Qurultayların materialları Nəşrlər Fotoalbom

ТЕЮБ ГУРБАН
ВТОРАЯ ЖИЗНЬ
Пьеса в стихах


МАМЕД ИСМАИЛ
БАЯТ
Повесть


ЗЕЙНАБ АСЛАН


МАИРА АБДУЛЛА
РОМАНЫ-ОТКРОВЕНИЯ МИР ДЖАЛАЛА


НАТИГ РАСУЛЗАДЕ
ЧИТАЮЩИЙ МЫСЛИ
Р а с с к а з


ЗАУР МЕХТИЕВ
S
АЛЕКСАНДР РОДИОНОВ


ДЖАФИЛ
ОТЧЁТ О НЕСОСТОЯВШЕЙСЯ КОНФЕРЕНЦИИ,
ИЛИ БРЭЙНСТОРМИНГ ОТ ТЕСЛА
Повесть


ФИКРЕТ АХМЕДЗАДЕ
ТЕРРА АФРИКА


ГАШАМ НАДЖАФЗАДЕ


ЭЛЬЧИН
ВРЕМЯ И СЛОВО
(Литературные раздумья)


ПРОЗА
 

ЭЛЬЧИН
ВРЕМЯ И СЛОВО
(Литературные раздумья)


 

Фолкнер и Хемингуэй

Фолкнер – гора, все очертания которой просматриваются ясно и четко; он неподвижен, как сама вечность.
Хемингуэй тоже подобен горе, но вот какова ее точная высота? сегодня ее очертания видятся определенным образом, будут ли они таковыми завтра? – неизвестно, потому что эта гора динамична, изменчива; все его романы, рассказы, очерки просто-таки не могут устоять на одном месте, для них не существует четких плоскостей, они, если так можно выразиться, стереометричны, они дышат, они трепещут…

Страдания и муки соискателей
Нобелевской премии

Хорошим утешением для соискателей Нобелевской премии, которым никак не удается получить ее, может послужить пример Толстого.
Впрочем, пример не совсем удачен, потому что среди них нет ни одного Толстого.

Слишком рано

Есть две книги, при мысли о которых вот уже долгие годы я испытываю сожаление от того, что прочел их слишком рано, то есть, я всегда чувствовал, что впечатление от этих книг в те годы был неадекватным в силу возраста, воспринимающего все упрощенно, и как я ни пытался прочесть их заново, за все эти годы мне не удавалось осилить их и, наверняка, не удастся сделать это никогда.
А жаль!..
Обе книги, о которых идет речь, я прочел в IX классе, в 16 лет:
– Данте. «Божественная комедия».
– Гёте. «Фауст».

В Бодруме

Геродот появился на свет в Бодруме.
Бодруму этот факт абсолютно безразличен.
А меня это волнует…

От Физули до Сабира

В классической поэзии Азербайджана между Физули и Вагифом зияет немыслимая пустота.
По логике, величие Физули должно было бы способствовать возникновению крупных литературных деятелей, способных продолжить начатое им, но этого не произошло.
Меня все время занимал вопрос – почему?
Мой ответ содержит толику мистики:
Физули являет собой последнюю грань азербайджанской классической поэзии (подобно последнему Пророку Мохаммеду!) и развивать его наследие, превзойти его, пойти дальше него нет никакой возможности.
Классическая поэзия в период после Физули до начала нашего (ХХ-го – ред.) века по сути была эпигонской (причем, давшей своих крупных представителей, к примеру, С.А.Ширвани).
Все были эпигонами Физули, все, кроме Вагифа и Сабира.
Они внесли в поэзию постфизулинского периода качественные изменения и создали собственные литературные школы.
Дарование Вагифа, взяв в союзники фольклор, смогло освободиться от чар Физули, обрести отличие, как по форме, так и по содержанию.
Талант Сабира, держа руку на пульсе своего времени, будучи предельно чутким ко всем переменам, происходящим в мире, смог создать великую гражданскую поэзию.
Ну, а потом наступила пора урбанизации ХХ века.

Фейхтвангер или Руссо?

Читая «Мудрость странного человека» всегда казалось, что это не Фейхтвангер пишет о Руссо, а некто третий пишет о самом Фейхтвангере.

Обиженные книги

В последнее время все чаще звучат заявления о том, что интерес к книгам, охота к чтению у нас заметно упали.
Нынешняя ситуация с книгами представляется мне несколько иначе.
Книги сами обижены на нас.

Толстой и Достоевский

Даже в тех случаях, когда Достоевский переходит в литературные сферы, превосходящие «Белые ночи» и «Неточку Незванову» («Братья Карамазовы»), мир его мысли, не вмещающийся в рамки высших сфер, подавляет чувства (а значит, и художественность).
Толстой, переходя в сферы («Анна Каренина», «Война и мир», «Отец Сергий»…), более высокие, чем «Севастопольские рассказы», создает полное гармоничное единство, целостность, нераздельность мира чувств и мысли высшей сферы.

Об искусстве

Несомненно, все в искусстве зависит от дара Божьего.
Под давлением, под страхом и под властным, недремным оком советской системы, господствующей партийной идеологии кинематограф, к примеру, вместо человека вывел на экраны трактор, нефть, вышку, МТС, колхоз, совхоз, цемент, хлопок; идеи были заменены лозунгами, чувства – выступлениями и докладами на собраниях, а внутренний мир человека стали предопределять постановления ЦК КПСС и решения очередного партийного съезда.
Однако, при всем, при том, были и яркие исключения из жестких рамок социалистического реализма.
Пал советский режим.
На сей раз экраны заполонили голливудские (и псевдоголливудские) триллеры и боевики, потоки крови, взрывы бомб, треск автоматных очередей попрали и переступили все человеческие чувства, презервативы стали предметным воплощением любви.
Однако, при всем, при том, есть исключения и из этой базарной, рыночной истерии.
Искусство – во все времена – составляет исключение.

О рекламе

Есть писатели, для которых самореклама является естественным образом жизни и творчества. Классический пример тому – Хемингуэй.
А есть и такие писатели, которые перед лицом всего мира перечеркивают возможность саморекламы жирной чертой.
К примеру – Сэлинджер.
Начиная с 1965-го года по сей день, т.е. без малого 20 лет Сэлинджер не дает интервью, не проводит встреч, не разрешает переиздание своих произведений, не позволяет их экранизировать.
Однако, в сущности, и это тоже своего рода самореклама.
Есть некая точка, где реклама и антиреклама сходятся.

Назым Хикмет и Азербайджан

Турецкие правые никак не хотят понять, что большая любовь Азербайджана к Назыму Хикмету в то же время была выражением и большой любви к Турции и туркам.
Беда в том, что и левые не особенно понимают это.

Неосознанный страх Толстого

Пусть сказанное звучит как навязчивая идея, но повторюсь: вот уже много лет я намереваюсь написать книгу под названием «За что я люблю Толстого?», но никак не могу осуществить намерение.
Я собрал достаточное количество материала, сделал уйму заметок, я представляю себе структуру книги, все ее главы – одним словом, для того, чтобы воплотить замысел, мне ясно все, но книга не пишется.
И, вполне вероятно, никогда не напишется.
Я чувствую это подсознательно, инстинктивно.
Я боюсь начать писать эту книгу.
Всякий раз, когда я пытаюсь засесть за книгу, тяжесть Толстого (вес Толстого!) давит на меня (наваливается на плечи!).

Героиня рассказа

Такая вот женщина: в юные годы влюблялась в героев турецких, индийских, арабских фильмов, любила их тайной и пылкой любовью.
Любила она своего героя до тех пор, пока герой нового фильма не затмевал предыдущего, которого она тут же забывала, внедряя нового героя в мир своей любви, где она без помех могла обожать своего избранника.
Проходят годы, женщина выходит замуж, рожает детей, кино оказалось вне сферы ее забот, фотографии Раджа Капура, Омара Шарифа, Йылмаза Дуру, хранящиеся на память билеты забываются, затерявшись где-то среди дневников и старых бумаг, ветшая и желтея вместе с остальными бумагами…
И женщина постепенно переводит всю свою нерастраченную страсть на книги – произведения, рассказывающие о неразделенной любви, романы и повести с трагическим финалом (например, герой неожиданно тонет, а его возлюбленная сходит с ума или – за день до своей свадьбы невеста гибнет под колесами автомобиля и т.п.).
…Вечерами, когда все в доме засыпают, она пишет бесконечно длинные письма – признания в любви к авторам прочитанных книг.
Так она состарилась и не заметила, как прошла ее жизнь.

«Живой труп»

Если бы я не знал, кто является автором «Живого трупа», мне и в голову не пришло бы, что эту пьесу написал Толстой.
«Живой труп» – единственное произведение Толстого, которое я не могу принять.
«Живой труп» кажется мне предварительным и отрывочным наброском для будущего произведения.
Гениальность Толстого – в его способности обосновывать.
У Толстого нет необоснованных действий, ситуаций, размышлений и эмоций.
Нет ни в одном произведении, кроме «Живого трупа».
Почему Протасов поступает именно таким образом? Чего он хочет? Что его стесняет? Чего он ищет? Отчего он мучается? – в «Живом трупе» на эти вопросы нет ответов, достойных пера Толстого.

О достопочтенном Швейке

Прочел в «Неделе» анекдот Гашека, он мне понравился, и я перевел его.
После этого в течении двадцати дней не отрываясь прочел всего Гашека (в том числе, заново Швейка).
Вне всякого сомнения, в мировой литературе были тысячи писателей уровня Гашека и теперь их имена можно прочесть в отдельных энциклопедиях или же в истории литературы определенных народов.
Но вот Гашек – он открыл Швейка и Швейк закрепил его в литературе.

Сожаление

С Константином Симоновым осенью 1971 года в Москве – как сейчас помню, яблони усыпали двор здания Союза Писателей на улице Воровского опавшими ярко-желтыми листьями – меня познакомил Юрий Суровцев в приемной председателя Союза Писателей Георгия Маркова.
Как раз в это время в журнале «Дружба народов» в переводе критика Игоря Золотуцкого был напечатан мой рассказ «Пятикопеечный мотоцикл», и это была моя первая публикация в центральной печати.
Юрий Суровцев представил меня Симонову и сказал, что рассказ мой Константину Михайловичу понравился.
– Да, молодой человек, – подтвердил Симонов, – рассказ у вас получился.
После этого между нами установились довольно-таки искренние отношения, о которых не могу сказать, что они отличались особой близостью, речь может идти о взаимной симпатии молодого писателя и многоопытного, прославленного «генерала» советской литературы.
Изредка мы встречались в Москве на различных литературных собраниях, однажды он даже пригласил меня вместе с Владимиром Амлинским к себе домой, где лестно отозвался о моей повести «История одной встречи», которую прочел в журнале «Юность».
Этот человек был одним из активных членов литературной среды и официальной советской литературной жизни 30-40-50-х годов и его популярность к тому времени (особенно после стихотворения «Жди меня», написанного во время войны) не имела аналога в истории советской литературы.
Помнится, как в начале 50-х мы с отцом однажды зашли к Мехти Гусейну и супруга писателя Фатьма ханум (я называл ее «тетя Фатьма») наскоро накрыла стол, за которым отец и дядя Мехти (так я обращался к нему) попивали из миниатюрных рюмочек коньяк. А я, пристроившись в сторонке, перелистывал только что вышедшую в свет книгу дяди Мехти – помню и книгу: «Комиссар» (через некоторое время, когда мне исполнилось 11 лет, он подарил мне эту повесть со своим автографом и это был первый в моей жизни автограф, книга эта и сейчас стоит на видном месте в моей библиотеке) – пытался читать, но будучи большим охотником до разговоров взрослых, особенно писателей, я одним ухом прислушивался к ним и из разговора узнал, что маршал Рокоссовский увел у Константина Симонова его жену, киноактрису, блестящую красавицу Серову.
Честно говоря, эта история произвела на меня сильное впечатление, перед глазами встали фотографии героя окончившейся лет восемь-девять назад войны, увиденные в газетах и журналах и, под впечатлением услышанного, Рокоссовский – этот красивый и мужественный человек! – превратился в злобно-завистливого предателя капитана Кассия Колхауна, потому что в моем представлении – воображении десятилетнего мудреца – муж кинокрасавицы Серовой Константин Симонов был героем типа Мориса Мустангера.
Гораздо позже, если не ошибаюсь, в прошлом, то есть в 1980 году, точно не помню, в чьих-то воспоминаниях прочел описание такого вот эпизода:
«По установленному порядку Мехлис приходит на очередной доклад к Сталину и по своему обыкновению доносит вождю на маршала Рокоссовского, который, мол, часто на специальном самолете прилетает с фронта в Москву для встреч с Серовой.
– Что будем делать, товарищ Сталин? – спрашивает Мехлис.
Сталин делает несколько затяжек из трубки и отвечает:
– Завидовать будем!»
Однако вернемся к незабываемым дням счастливого детства.
В те времена он – Симонов – был легендой.
Популярность Симонова в 40-50-х годах несравнима даже с популярностью Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной в 60-70-х годах.
После смерти Сталина на Симонова начались нападки, и я хорошо помню, как в 1954 году в Москве после двадцатилетней паузы проходил II-ой Съезд Союза Писателей СССР, где делегатом был и мой отец, взявший меня с собой в Москву, представив его в своем выступлении на съезде Шолохов заклеймил Симонова, избалованным любимчиком Сталина и СИСТЕМЫ; хорошо помню (тогда мне было одиннадцать лет) и то, как члены делегации азербайджанских писателей Мехти Гусейн, Эюб Аббасов, Сулейман Рустам, Имран Касумов, собравшись в нашем номере гостиницы «Москва», обсуждали выступление Шолохова…
В 70-х годах легенда постарела – Симонов выглядел гораздо старше своих лет.
Мне было известно, что у Симонова должны быть интересные воспоминания, связанные с Азербайджаном 40-50-х годов, ведь он неоднократно приезжал в Баку, имел достаточно тесные дружеские отношения с Самедом Вургуном, возглавлял Союз Писателей СССР, «Литературную газету» и в связи с тревожными, опасными, сложными литературно-общественными событиями того времени контактировал с М.Дж.Багировым.
Иногда, в мимолетных разговорах, он вскользь упоминал Мир Джафара Багирова, Самеда Вургуна и спрашивал:
– Как там Мирза Аждарович?
А я всякий раз просил его написать воспоминания об Азербайджане или, хотя бы, наговорить мне, а я бы записал.
– Обязательно! – отвечал он.
В конце 1978 года, если не ошибаюсь, декабрь близился к завершению, приехав в Москву, я позвонил ему.
Есть люди, голос которых сразу же выдает состояние своего обладателя и Симонов был одним из таких людей.
В тот день по его голосу я почувствовал, что он чем-то расстроен, возможно, расстроен не то слово, скорее, озабочен, взволнован и хочет с кем-то, о чем-то поговорить, излить душу.
– Завтра вечером зайдите ко мне, – сказал Симонов, – хочется кое-что рассказать вам.
Я с сожалением сообщил собеседнику о том, что завтра в полдень возвращаюсь в Баку.
– Что ж, оставим на следующий раз, – проговорил он.
Однако, «следующего раза» больше не представилось.
Приблизительно месяца через три-четыре К.Симонов скончался.
Не могу простить себе, что не поменял билет, не остался еще на один день в Москве, не встретился с ним и так и не узнал того, о чем мне хотел рассказать Симонов.
Все, что он собирался рассказать в тот вечер, он унес с собой.
Жаль!..
Пути к самоубийству

Джек Лондон и Стефан Цвейг, Акутагава и Хемингуэй, Марина Цветаева и Вирджиния Вульф…
Их объединяет не только ХХ век и литературное творчество.
Может, в гораздо большей степени их объединяют пути к самоубийству.

Чужая кровь

О’Генри как-то сказал, что писатель пишет не своей, но кровью других.
Эту весьма интересную мысль можно трактовать по-разному.
Я соглашаюсь с ней в том смысле, что писатель пишет кровью другого (других!) только в том случае, если он сам создал этих других – Анну Каренину и мадам Бовари, Отелло и Дездемону, Лейли и Меджнуна.
В противном случае писатель выглядит вампиром…

Литература против географии

Порой, словно бы проиграв в условном состязании, география уступает свое пространство одной конкретной личности, представляющей литературу.
Для меня Ирландия означает – Джойс.
Так же, как и Исландия – это Лакснесс.

Несомненно, все решает ТАЛАНТ

Прочел романический цикл (десять романов!) Эдмона Лепеллетье о Наполеоне, начиная с «Капитана Наполеона», кончая «Наследником Великой Франции».
С одной стороны – сложность характера Наполеона, величие личности, богатство атмосферы тех времен.
С другой стороны – ограниченность таланта Лепелетье.
Перед нами довольно-таки распространенный литературный парадокс: несоответствие амбиций и возможностей писателя.
И если уж речь идет о простом перечислении исторических фактов, тогда я с гораздо большим интересом прочитал исследование историка (не писателя!) – например, книгу Тарле о Наполеоне.

Сюжет

Рассказ-триптих.
Тот же читатель, та же книга, тот же писатель.
Одно и то же событие описывается три раза.

I

Книга производит на читателя такое сильное впечатление, что он решает убить писателя.
С этой целью ночью он проникает в дом писателя.
Неожиданно для себя они начинают беседовать.
И после этой беседы читатель кончает жизнь самоубийством.

II

Книга производит на читателя такое сильное впечатление, что он решает убить писателя.
С этой целью ночью он проникает в дом писателя.
Неожиданно для себя они начинают беседовать.
И после этой беседы читатель убивает писателя.

III

Книга производит на читателя такое сильное впечатление, что он решает убить писателя.
С этой целью ночью он проникает в дом писателя.
Неожиданно для себя они начинают беседовать.
И после этой беседы писатель кончает жизнь самоубийством.


Сто великих полководцев и один вопрос

В своей книге «Сто великих полководцев» американский военный историк Майкл Ли Ленинг отмечает всего пять полководцев тюркского происхождения: Аттила, Тимур, Сулейман I, Ататюрк и Селим I.
Если принять точку зрения автора, то есть, согласиться с тем, что на протяжении всей истории 95-ти великим полководцам противостоят всего 5 тюрков, то каким образом тюркские народы, на протяжении долгих веков правящие чуть ли не на половине Земного Шара, добились столь блестящих военных побед?

Хемингуэй и Пушкин

Когда я только начал читать «Прощай, оружие!», сразу вдруг возникло неожиданное ощущение: почему-то – до сего дня не могу уяснить причину этого – вспомнилась «Капитанская дочка» Пушкина и во время всего чтения хемингуэевского романа «Капитанская дочка» не выходила из головы.
Сходное чувство я испытал и при чтении рассказа «Старик и море»: так же внезапно вспомнился Пугачев из «Капитанской дочки».
Переживая за Старика, ведущего с рыбой борьбу не на жизнь, а на смерть, в мыслях видел пронзительные глаза Пугачева, различал его удивительную улыбку в сцене казни.
Впоследствии, вспоминая свои ощущения, удивлялся их аналогичности, ведь между книгами «Прощай, оружие!», «Старик и море» и «Капитанская дочка» нет никакой видимой связи.
На днях – в связи со столетием Хемингуэя – прочел интервью его сына Патрика, в котором один факт, честно говоря, просто поразил меня: оказывается, Хемингуэй очень любил Пушкина, даже держал на своем письменном столе в доме на Кубе миниатюрный бюст Александра Сергеевича…
До этого интервью я абсолютно не знал о любви Хемингуэя к Пушкину, и вообще не предполагал, что ему известно о существовании поэта.
Это предчувствие возникло во мне спонтанно, подсознательно.
И природа подобных аллюзий мне непонятна...

Жажда власти

В книге о своем отце Сергей Хрущев рассказывает о том, как осенью 1962-го года в связи с размещением на Кубе советских ракет, отношения между США и СССР достигли черты ежечасно ожидаемой войны.
Никита Хрущев отступил и вернул ракеты с Кубы обратно в СССР.
На сей раз обострились отношения с Фиделем Кастро, недовольного подобным отступничеством союзника.
Для проведения переговоров с Кастро Хрущев предложил послать на Кубу Анастаса Микояна.
Сергей Хрущев пишет: «Главное, отец считал, что «для проведения переговоров подобного рода у нас нет дипломата лучше Микояна».
Именно в это время жена Микояна – Ашхен Лазаревна Туманян, с которой он прожил сорок лет и вырастил пятерых сыновей – была при смерти.
В столь, мягко говоря, значительный момент своей личной жизни, Микоян соглашается оставить умирающую жену в Москве и лететь на Кубу.
Этот во всех отношениях бесчеловечный поступок Анастаса Микояна Сергей Хрущев объясняет его искренним стремлением верой и правдой служить партии.
В предисловии к книге воспоминаний отца Серго Микоян также расценивает эту историю, как великое подвижничество Анастаса Микояна. Сам С.Микоян сопровождал отца в той поездке и пишет, что получив в Гаване известие о смерти Ашхен Лазаревны, Анастас Микоян сказал: «Твоя мать скончалась, ты должен вернуться в Москву на ее похороны». «А как же ты? – спросил я. «Я не могу прервать столь важное дело».
Я воспринимаю описанную ситуацию несколько иначе, чем авторы мемуаров.
Никакая политико-идеологическая необходимость, по моему глубокому убеждению, не может служить оправданием столь безнравственного поведения: ничего не мешало фигуранту описанного эпизода хотя бы на один день вернуться домой и проводить в последний путь жену, с которой прожил всю свою жизнь!
В этом – проявление природного нрава, характера.
И это уже – предмет художественной литературы.
Микояна на этот глубоко аморальный поступок подвигло страстное желание остаться у власти, жажда этой самой власти.
Ашхен Лазаревна умирает, Микоян не участвует в ее похоронах, он целый месяц безвылазно сидит в Гаване, занимаясь уговорами Кастро.
И Никита Хрущев, уславший Микояна на Кубу, не появляется на похоронах Ашхен Лазаревны и, что интересно, Анастас Микоян, по сообщению Серго Микояна, сильно обиделся на главу государства…

Невесомость Мольера

Перевел «Скапена», сейчас занят переводом «Жоржа Дандена».
Изящность, я бы даже сказал, изощренность комедий Мольера, невесомость мольеровских диалогов не имеет аналогов (включая комедии Шекспира(!), Лопе де Вега, Бомарше, Гольдони!) в мировой драматургии.
Комедии Мольера существуют вне земного притяжения (не имеют веса, тяжести).
В комедиях Мольера ощущается космическая невесомость, о которой он понятия не имел.
О «Тихом Доне»

Сам ли Шолохов написал его, не сам ли написал, – это дело десятое, главное в том, что «Тихий Дон» существует.

О «Декамероне»

После ночного чтения «Декамерона» утром, как правило, вздрагиваешь от звука машин, доносящихся с улицы, асфальт воспринимаешь как атрибут неизвестной (и отвратительной!) цивилизации, телефон (и телевизор!) ненавидишь и совсем не хочется идти на работу.
А надо.

Суть Земного Шара

У Фикрета Садыха есть стихотворение, наизусть которое из-за давности прочтения не помню, но содержание передаю точно: «Если в Шемахе меня спросят, откуда я родом, я отвечу: из такого-то села; в Баку спросят, отвечу: из Шемахи; в Москве спросят, отвечу: из Азербайджана; за рубежом спросят, отвечу: из СССР, если когда-нибудь мне доведется полететь в космос и там меня спросят о моем происхождении, отвечу: я с Земного Шара».
Продолжая логику поэта, можно сказать, что есть писатели родом с Земного Шара, которые по своему художественно-философскому масштабу являются выразителями сущности своей планеты: Шекспир, Физули, Мольер, Толстой…
Есть и книги, выражающие суть Земного Шара: «Дон Кихот», «Анна Каренина», «Робинзон Крузо», «Пантагрюэль»…

О К.Паустовском

Паустовский родился в 1892 году, в XIX веке прожил всего 8 лет, но для меня Паустовский с головы до пят человек XIX-го века и писатель века Х1Х-го.
Не знаю, это хорошо или плохо?
Если учесть, что Паустовский творил только в советское время – скорее всего хорошо.

Прошлые назначения и новые превращения

В Москве есть места, которые тесно связаны с воспоминаниями юности, делами литературными, всевозможными встречами, контактами, отношениями и потому дорогие моему сердцу.
Среди «родных мест» в Москве выделю книжные магазины по обе стороны улицы Горького (ныне Тверская), книжную лавку Союза Писателей на Кузнецком мосту.
Особое место в моих воспоминаниях занимает вторая половина 60-х годов, когда будучи аспирантом выстаивал очереди за книгами на Кузнецком мосту, предпринимал тысячи всяческих ухищрений для обладания новой книгой или покупал в магазине «Дружба» книги на турецком языке, изданные в Болгарии, Югославии, Румынии – в этих воспоминаниях оживает тогдашняя Москва (и тогдашний Эльчин!).
Так получилось, что около трех лет мне не удавалось посетить Москву и сегодня утром, впервые после обретения независимости Азербайджаном, проездом (завтра утром вылетаю в Женеву на конференцию ООН по образованию) оказался в Москве.
Спешно отобедав, я направился в книжные магазины на улице Горького, благо она простирается по соседству с нашим посольством.
Начал я свой поход с вполне понятным волнением, а завершил его, чего греха таить, в весьма растроенных чувствах.
Прекрасные издания Толстого, Достоевского, Шолохова, Булгакова оставались невостребованными, народ расхватывал романы Марининой.
Шекспир, Сервантес, Бальзак, Гюго стояли на полках, а все спрашивали и покупали романы Сидни Шелдона.
Решением господствующей в СССР идеологии Т.Драйзер или Э.Синклер назначались на должность выдающегося писателя Запада, Горький нарекался Богом русской литературы, а Маяковский или, скажем Н.Островский, Фурманов определялись ему в заместители (хотя и Горький, и Маяковский, без всякого сомнения, были наделены недюжинным талантом, но, конечно же, не были ни Богом, ни его заместителями).
СССР распался, литературно-художественные назначения аннулировались временем, люди освободились от «обязательного чтения», господствующая идеология уже ничего не предписывает и никого не принуждает и… прошлые назначения сменили «любимцы масс»: Маринина и маринины, Сидни Шелдон и сидни шелдоны превратились в главных героев книжных магазинов.
При всем, при том, особых причин для расстройства в этом факте нет.
В сущности, так было всегда.
Вспомним русского поэта, сказавшего, что талантам надо помогать, потому что бездарности пробьются сами.

Характеристика XIX-го века

Как жили люди – не только французы! люди вообще! – в XIX веке? о чем размышляли? что переживали? как любили? как ненавидели? к чему стремились? каким образом лицемерие стало доминирующим нравственным принципом? – если кто-то через тысячу лет заинтересуется этими вопросами, может найти ответы в «Ругон-Маккарах» Э.Золя.

О Тенардье

Самый отвратительный образ, созданный литературой на самом высоком уровне мастерства, для меня – Тенардье из «Отверженных» В.Гюго.
Ненавижу и восхищаюсь им одинаково.

Книга как отражение общества

Сегодня общество насквозь политизировано и человек, которому десять лет назад это и во сне бы не приснилось, прилюдно изрекает невежественные политические откровения. Слушать его невозможно.
Сегодня политизировались и книги.
Вот почему читать их невозможно.
Их можно просматривать.

Занимательная литература

Эдгар По, Честертон, Конан Дойл создали превосходные образцы детективной литературы.
Затем жанр начал развиваться (возможно, выражение «начал развиваться» не совсем к месту, точнее сказать «поменял направление») и превратился в «занимательную литературу».
Подобно тому, как существуют книги «Занимательная физика», «Занимательная математика», «Занимательная химия», среди которых немало прекрасных образцов научно-популярной литературы.
«Занимательная литература» сама по себе интересное явление и ничего уничижительного в нем нет.
Просто – это не Литература по определению.
На срединном (переходном периоде!) ее становления были Ж.Сименон и А.Кристи, которые ближе все-таки к Литературе, нежели к «развлекательной литературе».
Наверное потому, что и Мисс Марпл, и Пуаро, и, в особенности, комиссар Мэгрэ больше живые характеры, чем расхожие литературные типы массовой культуры.

Чары Вагифа

Один из самых парадоксальных художников слова, которых я знаю, является Молла Панах Вагиф.
Почти все его гошма посвящены мраморной груди («О птица Рух, о мраморная грудь, о тонкий стан и сладкий подбородок…»), парочке гранатов («И мнится, будто сладости полна // Трепещущая парочка гранатов…»), сисичкам («Сисечки словно нектар, глазки пугливой газели…»), белым сисичкам («Вкусивши всласть и сладость сахар белых сисек…»), белоснежным сисичкам («Под ярким покрывалом пара белоснежных сисек…»), белому телу («Под тонкою рубашкой как цветок белеет тело…»), фисташковым губам («Губы фисташки, а щеки алеют как мак…»), сахарным устам («Уста твои как сахар, а губы как мед…»), взлохмаченным кудрям («О, как хочу коснуться вас, взлохмаченные кудри…»), маковым щекам («Слава Аллаху, что нету изъяна на маковых щеках…»), однако, строго придерживаясь канонов классической восточной поэзии и таких ее поэтических форм стихосложения как гошма, таджнис, газель, мухаммас, мустазад, муашшар, поэт ни разу не повторяется, каждый раз они звучат, как новое слово, и всякий раз они свежи, первозданны, всегда поражают новизной.
В этом чарующая, таинственная сила Божьего дара Вагифа.

Шедевр

Вполне возможно, что в истории мировой литературы нет второго такого произведения, как «Не та, так эта», в котором все без исключения персонажи были бы настолько укоренены в быт народа, поднимаясь при этом до уровня критериев и показателей моральных, нравственных устоев самого народного, национального характера: Мешади Губад, Амбал, Гочу Аскер, Газетчик Рза, Интеллигент Гасан, Банщик Мешади Газанфар, Сенем, Рустам бек…

Конъюнктура и талант

Для того, чтобы воочию увидеть, прочувствовать драматизм борьбы между Конъюнктурой и Талантом, достаточно прочитать Булгакова.
На одном полюсе пьеса о Кобе, на другом «Мастер и Маргарита». А в середине – «Бег».
К счастью для русской (и мировой!) литературы ХХ века в этой борьбе, протекавшей в границах творчества Булгакова, победителем оказался Талант.

Команда Сталина

Союз Писателей СССР во главе с А.Фадеевым был для Сталина «Тимуром и его командой».

Синхронность

В 37-ом господствующая идеология расстреливала людей, клеймя их «кулаками», «агентами мировой буржуазии», «пантюркистами», «панисламистами» (как ни странно, но в этом списке «разоблаченных» врагов не было «панхристианистов»!).
Эту же «работу» тотчас же принялась выполнять и советская литература. На подмостках сцены, страницах романов, в строках стихов и поэм люди разоблачались и клеймились теми же обвинениями, объявлялись «врагами народа» и безжалостно расстреливались.
И авторы получали ордена, премии, избирались депутатами различных уровней, а произведения их включали в учебники, мало чем отличающиеся от макулатуры…

Память о Кисловодске

В этот месяц – август 1973-го года – наконец-то избавился от груза двух романов: прочел «Сагу о Форсайтах» и «Семью Тибо».
Вот уже много лет собирался прочесть их, но всегда оказывалось недосуг, что-то мешало и приходилось откладывать чтение этих романов на потом.
Чтение этих романов в 30 лет в чем-то сродни позднему браку, это я понимал.
Этим летом, набив чемодан (в портфеле не умещались!) томами названных романов, привез их с собой в Кисловодск.
Бесспорно, что оба этих романа – первый из жизни англичан, второй – французов – являются самыми крупными, значительными образцами «семейного романа» в литературе ХХ-го века.
«Крупные» – и в смысле творческом, и в плане объема (а в моем вояже в Кисловодск еще и тяжелые по весу!).
Однако, подлинным шедевром «семейного романа» ХХ века, безусловно, является роман «Будденброки» Т.Манна, произведение весьма уступающее по объему вышеозначенным романам.

Диалог с самим собой

– Кто в мировой литературе пережил самое глубокое душевное потрясение?
– Вронский после смерти Анны.
– Но ведь роман, фактически, заканчивается смертью Анны.
– Что с того?
Лепелетье ошибается

В романе «Супруга герцога-прачки», изображая победу Наполеона над русской армией близ Фридлянда 14 июня 1807-го года, Лепелетье пишет:
«Подобно хорошему механику, мастерски запускающему все агрегаты, приводящие в движение машину, Наполеон отдавал приказы, приводящие в движение всю армию».
На первый взгляд, сравнение удачное, даже точное, но это только на первый взгляд…
Однако, если приглядеться – сравнение не очень корректное.
Механик, агрегат, машина… – все эти атрибуты в большей степени принадлежат времени написания Лепелетье своего романа, нежели началу XIX-го века.
Элементы урбанизации, вплетенные в авторское сравнение, в моем восприятии выводят Наполеона за рамки исторического контекста.

Про то, как на меня обиделся Сергей Баруздин
или
Бедный Семен Бабаевский

Вот уже несколько дней вместе с Сергеем Баруздиным обитаем в Берлине – ведем переговоры с немецкими литературными журналами и Союзом Писателей ГДР об активизации литературных связей – и всякий раз где бы нам ни подавали чай, Сергей Алексеевич непременно замечал:
– Эльчин, да разве это чай? По-настоящему чай завариваю только я. Вот заварю тебе как-нибудь, убедишься!
И еще частенько сетовал на Семена Бабаевского, а если выпивал немного коньячку (впрочем, ничего другого он не принимал, во всяком случае в Берлине), то горячился не в меру:
– Принес нам увесистый роман. Да разве это роман? Это – черт знает что!.. А он каждый Божий день звонит мне, мол, когда напечатаете? Везде достает меня – на работе, дома, на даче… Жизнь мою превратил в сущий ад!
Сегодня вечером, по возвращении в отель, он предложил:
– Время у нас есть, зайдем ко мне в номер, я заварю тебе чайку!
Заходим в номер, он вынимает из портфеля почерневшую от времени жестяную кружку, засыпает в нее две ложки индийского чая, подставляет кружку под кран, до краев наполняет ее водой и, опустив кипятильник в кружку, подключает его к сети.
Как исконный чаевник, я в оцепенении наблюдаю за этой, на мой взгляд, убийственной церемонией заваривания чая.
Вскоре вода закипает и Баруздин с особой гордостью и торжественно переливает половину жидкости, которую он назвал «чай», в мой стакан, остальное – себе, присовокупив:
– Остужать ни в коем случае нельзя!
И мы оба (я, собрав всю свою волю в кулак!) отпиваем по глотку.
Баруздин с интонациями триумфатора вопрошает:
– Ну, как?!
А я, еще не придя в себя от одного единственного глотка «чая», который, в сущности, можно было назвать просто «чифирь», отвечаю:
– Как роман Семена Бабаевского!
Баруздин обиделся по-настоящему.

Природный нрав

Говорят, что история похищения «Моссад»ом в 1960-м году Адольфа Эйхмана в Аргентине и тайный перевоз его в Израиль считается классической операцией секретных служб и включена в спецучебники в качестве пособия.
Сам по себе факт, конечно же, интересен, занимателен и может послужить современным мастерам детектива основой для остросюжетного романа (если уже не послужил).
Меня в этой истории гораздо больше детективной стороны заинтересовал другой момент.
Дело в том, что палач, санкционировавший гибель миллионов евреев, сам по происхождению был еврей. Ужасно быть причиной гибели стольких людей, но генетически быть связанным с теми, над кем ты устраиваешь геноцид – это уму непостижимо.
Исследование подобного поразительного природного нрава – а врожденный характер Эйхмана, несомненно, предмет литературы – требует мастерства С.Цвейга (как он это продемонстрировал в «Марии Стюарт» или в «Фуше»), предполагает талант Л.Фейхтвангера (реализованный им в биографических описаниях Руссо или Лже-Нерона).

О Платонове

Толстой своим творчеством сотворил в русской литературе столь мощный и самодовлеющий художественно-духовный мир, что вырваться, выйти за пределы толстовской цивилизации практически невозможно и, очевидно, по этой причине после Толстого нет в русской литературе такого прозаика, в текстах которого не был бы закодирован «толстой» (а если точнее – «микро-толстой»): М.Булгаков, М.Шолохов, А.Белый, М.Горький, И.Бунин, А.Куприн…
Единственное исключение – Андрей Платонов.
«Чевенгур», «Ювенильное море», «Котлован»… – это свидетельства совсем другой цивилизации.


Парадокс

Самые весомые и колоритные романы из истории Франции написал не француз, а немец Генрих Манн.
(Романы Дюма при всем, при том все-таки авантюрные исторические романы).
В этом факте что-то кроется…

Волшебница Альбиона

Когда я читаю Айрис Мердок (особенно ее «Черного принца»), мне кажется, что эта совершенно «чужая» (?!) мне женщина, живущая далеко-далеко в чужих недоступных и недостижимых краях, берет в руки посох, входит в мое сердце и, постукивая этим своим волшебным посохом, бродит по закоулкам моего сердца, смотрит, видит, находит…

Предательство

У моего кузена, поэта Чингиза Алиоглу хранится вырезка из одной московской газеты, где высказывается предположение, будто Лорка не погиб тридцати восьми лет от роду в 1936 году.
Будто фашисты всего лишь ранили его, он выжил и после двадцати лет затворничества умер в 1956-м году.
Если это соответствует правде – то в этой правде заключено предательство и предается здесь Лорка (Лорка, которого знаю я!).
Очевидно, это ощущение порождает во мне судьба Лорки (Лорки, которого знают все!).
И еще потому, что Лорка принадлежит к плеяде тех писателей, творчество и судьба которых взаимодополняют и взаимообуславливают друг друга.

Литературная нива без конца и без начала

Сегодня в российской печати словно бы дан старт марафонскому забегу по сути неверной и по характеру невежественной тенденции: за счет уничижения Шолохова, Горького возвеличить Бабеля, Артема Веселого, Илью Зданевича; в тенденции этой проглядывает некая установка – по принципу «отрицание-воспевание» утвердить в литературе Бабеля, Веселого, Зданевича.
Азбучная истина: в литературе (и вообще в искусстве!) никто не занимает чужого, не ему принадлежащего места.
Шолохов занимает в русской литературе сугубо свое место, Бабель – свое.
Сравнение по принципу «восхваление-осуждение» – по сути своей чуждо природе искусства.
Бабель своей «Конармией», Веселый – «Кровью умытой Россией», Зданевич «Зачарованностью» утвердили себя в русской литературе и каждый занял свое место в истории своей литературы.
Никакие сравнения, возвеличивания и уничижения не способны повлиять на место писателя в литературе.
Конъюнктура может дать писателю орден, определить его в классики на какое-то время, но стоит конъюнктуре обанкротиться, тотчас же – автоматически – все и всё становятся на свои места.
Классический пример тому – возвеличивания и уничижения советского периода.
В одном ряду с Шолоховым, Горьким стояло много официальных «классиков».
Где они сейчас?
Ау-у!


Древнегреческая литература на
азербайджанском языке

Сам факт перевода трагедий Эсхила («Прометей прикованный», «Эвмениды», «Агамемнон», «Хоэфоры») и Софокла («Тиран Эдип», «Электра», «Антигона») на азербайджанский язык, без сомнения, является значительным достижением отечественной переводческой литературы и вот уже третью ночь читаю эти трагедии на родном языке, сверяя восприятие с впечатлениями от чтения их на русском языке.
Перевод поэтического текста, ясное дело, очень трудная задача. Особенно, если это сценическое произведение (здесь требуется живая разговорная речь!).
Тот факт, что зародилась эта поэзия чуть ли не три тысячи лет тому назад, плюс ее неясная атрибутика, так называемый «экстралингвистический контекст», многократно увеличивают трудности перевода и даже, я в этом убежден, делают его невозможным.
Думаю, что прозаический перевод и «Прометея прикованного» и «Антигоны» был бы более эффективным и эффектным.
Однако, главное все-таки в том, что эти трагедии существуют на азербайджанском языке.
Остальное – дело будущего (будущих столетий!).

Определение жанра

Есть писатели, которые могут выражать себя, причем на высоком художественно-эстетическом уровне, практически во всех жанрах, но есть и такие, чей талант, фигурально говоря, требует для своей реализации однозначного, причем стихийного определения жанра.
В качестве примера – Лакснесс.
Только что перевел с русского его рассказ «Лиля». В оригинале название – «Рассказ о жизни и смерти Небукаднесара Небукаднесарссона».
Однако, у меня сложилось такое впечатление, будто это десятистраничное произведение не совсем рассказ, словно взяли некий роман, положили его под пресс и давили, давили, давили до тех пор, пока из него не получилось нечто высокохудожественное и впечатляющее…
Бывает и наоборот.
Помнится, пару-тройку лет тому назад, довелось переводить отличный, на мой взгляд, рассказ Марио Бенедетти «Такие вот друзья» и уже по ходу работы возникло убеждение в том, что этот человек не может и не должен писать ничего, кроме рассказов, ибо единственной формой проявления его таланта является именно жанр рассказа.
На ум приходят имена еще двух современных писателей: Эрскин Колдуэлл и известный соотечественник Бенедетти Итало Кальвино.
Оба, в особенности Колдуэлл, относятся к плеяде выдающихся писателей ХХ века (именно Колдуэлл оказал на меня сильное влияние в юности) и оба эти писателя полностью реализовали себя именно в жанре рассказа.
Таков и наш Ахвердиев, его талант адекватен жанру рассказа; наверное, именно по этой причине его драматургия значительно уступает его же рассказам.
Точно так же, как романы Моэма уступают его рассказам.

Возраст Вронского

Есть в стиле Толстого одна характерная особенность: в моем воображении его герои никак не могут перейти границы срока жизни, предначертанного им пером Толстого.
Как ни стараюсь, не могу вообразить Анну, которой 60 лет, не могу и все…
Анна, допустим, не бросилась под поезд, жила себе и дожила до 60-ти лет – абсолютно не «вижу» шестидесятилетнюю Анну!
Или – невозможно представить себе Вронского в возрасте 70-ти лет, во всяком случае, я не в состоянии этого сделать.
Вот Левина в возрасте 70-ти лет «вижу», а Вронского – никак.
Могу представить себе юность даже такого типа, как Каренин, а вот старость Вронского невообразима.

О поэзии

Тезисно сумирую для себя весь комплекс размышлений о поэзии и языке:
- для того, чтобы оценить все тонкости поэзии, недостаточно одного знания, пусть даже в совершенстве, языка оригинала;
- одним знанием и пониманием слов тут не обойтись;
- поэзия, ее сущность требует сопереживания, сочувствия.
Вот и выходит, что необходимо родиться с этим языком и в этом языке.
Следовательно: понимание и чувствование поэзии предполагает генетическое родство между ней и человеком.

Гёте объединяет

В моей библиотеке Гёте представлен на русском языке в разных изданиях.
Жуковский, Фет, Тютчев, Пастернак… Такие разные (а некоторые – несопоставимо разные!) русские поэты.
Однако Гёте по отношению к себе объединяет их и позволяет сопоставить их как своих переводчиков.
В их переводах нет фактора различия между, скажем, Фетом и Пастернаком, есть переложенный в меру возможностей перевода Гёте.
Речь не идет, разумеется, о невыразительной индивидуальности переводчиков, отнюдь; все дело в том, что поэзия Гёте настраивает самобытного поэта на необходимость погружения во внутренний мир самого Гёте, даже ценой отказа от свойственного каждому поэту «инстинкта» самовыражения.
В этом-то и заключается, на мой взгляд, универсальная объединяющая сила поэзии Гёте.

Марина Цветаева

В дневнике Марины Цветаевой есть такая запись: «Вы верите в потусторонний мир? Я – да. Но в мир страшный. В мир возмездия. В такой мир, где судьи будут судимы. Это будто день моего оправдания!»
В этих словах явственно слышится стон души.
Такие стенания добром не кончаются: беря грех на душу, такие страдальцы, как правило, добровольно уходят в мир иной.

Производство романов

На время пребывания в Китае ко мне были приставлены два (?) переводчика, оба они переводили с русского и оба были филологами.
Мои представления о современной китайской литературе были, мягко говоря, незначительны и потому, в надежде получить какие-то сведения от этих филологов-переводчиков, я спросил у них о положении дел в китайской литературе.
Ответы последовали незамедлительно.
Один из них сказал:
- У нас каждый год издается 500 романов!
Второй с гордостью подтвердил:
- Да, в год 500 романов! – и добавил. - Желаете получить информацию и о других жанрах?
На этом, как-то сам собой, наш разговор о современной китайской литературе заглох, в дальнейшем ни я, ни мои друзья филологи к нему не возвращались…
Иногда я вспоминаю этот разговор и в моем воображении возникает такого рода фантасмагория:
…Идет партийный съезд. Огромный зал битком набит людьми. Руководитель партии монотонно читает доклад:
«За прошедшие пять лет в нашей стране произведено столько-то тонн мяса, столько-то тонн масла, столько-то тонн овощей, такое-то количество яиц, 2500 штук романов, 137000 штук стихов, 18000 штук рассказов…».
Зал стоя аплодирует.

Вопросы без ответов

На вопрос журналиста – «Что такое любовь?» академик Доллежал ответил так:
- Какие-то молекулы группируются на каком-то участке мозга, - каким образом? – Этого никто не знает. Почему Демон любил Тамару, а Тамара его не любила?»
На этот и другие вопросы, которые нам задает литература – однозначных ответов нет. Нет и все тут.
Почему и Меджнун, и Ибн Салам любили Лейли, но Лейли любила не Ибн Салама, а Меджнуна?
Почему Яго любил Дездемону, а Дездемона любила чернокожего Отелло?
И т.д. и т.п.
Ответов нет.
Потому, что и сама жизнь полна вопросами без ответов.
Тем и интересна.

Литературный критерий

Есть такие темы, литературная реализация которых подвластна лишь перу Шекспира.
На днях в одной из газет прочел маленькую заметку об одном факте подобного рода.
В сороковых годах прошлого века на соответствующем уровне власти встает вопрос о подписи председателя Госбанка СССР на новых советских деньгах. Вопрос обсуждался и на заседании Политбюро. Последнее слово, само собой разумеется, сказал Сталин: «Сегодня он распишется на деньгах и мы пустим их в оборот, а если завтра он попадет за решетку или будет расстрелян? Как быть тогда? Отнимать у людей деньги?»
Такой вот мудрый и по своему логичный аргумент подвел черту под обсуждение.
Здесь бессильно не только просто перо, даже самое талантливое, самое трудолюбивое (скажем, в руках Солженицына) перо не в состоянии проникнуть в глубины этого ужасающего феномена и сделать его фактом литературы.
История литературы для подобных случаев утвердила абсолютный критерий: перо Шекспира.

Глубина Достоевского

Ближе к концу ХХ века, когда террор начал превращаться в глобальную (общечеловеческую!) беду, Достоевский в нашем представлении обрел еще большую глубину, словно бы нам стали различимы скрытые доселе пласты его ненависти ко всяким революциям (террору!) и за каждой вновь открывшейся глубиной для нас зияет новая глубина…

О русской литературе ХХ века
или
Не было счастья, да несчастье помогло

После первого десятилетия ХХ века (после Толстого и Чехова!) русская история характеризуется непрерывными войнами (в том числе и гражданской…), революциями, государственным террором, нравственными испытаниями, глобальными потрясениями, более чем полувековым варварским насилием правящей идеологии над литературой и подчинением творчества анти-литературе.
По всем расчетам литература должна была погибнуть.
Однако, именно в этот – эпохальный! – период Россия дала мировой литературе имена Шолохова, Горького, Булгакова, Бунина, Куприна, Пастернака, Платонова, Белого, Катаева, Трифонова, Распутина… и выжила сама.

По поводу и по существу одного предложения
Ильяса Эфендиева

Первый рассказ Ильяса Эфендиева назывался «Одна ночь в Берлине», он был напечатан в республиканской «Литературной газете» 26 января 1939-го года. Обращаю особое внимание на дату, потому что в этом рассказе мысли и чувства молодого героя были выражены способом, который сегодня можно назвать специфическим. Для наглядности выберем одно предложение, характерное для всего рассказа. Например, вот это: «Горделивые чувства, теснящиеся в его груди, были столь же трепетны и окрашены любовью, как и аромат фиалок, когда новым весенним утром проплывают над ними лоскуты тумана, оставляя на лепестках капельки росы».
Сегодня, повторюсь, это предложение, собственно, как и сама художественно-эстетическая атмосфера, обусловившая его литературную «фактуру», могут показаться излишне патетическими, однако все дело в том, что сам этот современный оценочный критерий, которым мы оперируем при анализе азербайджанской литературы, а также эстетический вкус, отношение к художественности, требования к ней порождены той же самой художественно-эестетической атмосферой, которая дала жизнь приведенному предложению (предложениям!).
Возможно, именно потому, несмотря на то, что с момента опубликования этого рассказа прошло почти шестьдесят лет, всякий раз размышляя о новой азербайджанской литературе, изучая и анализируя ее, мы вновь и вновь обращаемся к рассказам Ильяса Эфендиева, а также Энвера Мамедханлы, написанном ими в молодые годы, и всякий раз ощущаем, а порой и остро чувствуем особую свежесть контекста того времени, и, если так можно выразиться, свежесть дыхания тогдашних молодых писателей.
И молодой Ильяс Эфендиев, и его современник Энвер Мамедханлы писали свои рассказы в тридцатых, начале сороковых годов прошлого века в условиях, когда суть советской литературы определяли Чапаев и Павлик Морозов, являя собой художественное выражение требований нормативной идеологии и административного сталинизма, но, тем не менее, именно они обозначали качественное обновление азербайджанской прозы, именно их новое мышление, а также вызванное этим мышлением новое движение творческой мысли заложили, в сущности, основу грядущих успехов.

«Толстовство» и «Достоевщина»

Бесспорно, что нельзя противопоставлять друг другу Толстого и Достоевского.
Несомненно, что каждому из них принадлежит особое место не только в русской, но и мировой литературе.
И, тем не менее, я всегда относил себя к «толстовцам».
Однако, с годами случается (возраст! мирские дела!) и так, что я начинаю ощущать, как в умонастроение «толстовца» проникает нечто из «достоевщины»…

«Шекспир музыки»

Моцарта называют «Шекспиром музыки».
Однако, Моцарт в романе Вейса больше соответствует определению «Дюма музыки».

Об Айзеке Азимове

В Москве шел густой снег (он и сейчас идет…), а я, засев в номере гостиницы «Москва» (о вы, родные пенаты!), шмыгая носом переводил рассказ Айзека Азимова «Нечто пустое» и вот только что поставил последнюю точку.
Его книгу я на время «арендовал» у девушки-киоскера в вестибюле гостиницы.
Не могу сказать, что толчком к переводу послужила высокая оценка рассказа; не буду грешить против правды, дело заключалось в том, что был сильно простужен, на улицу по этой причине выходить не мог, а поезд в Баку отправлялся только в полдень следующего дня – вот и решил занять себя, а заодно унять зуд в руках.
В общем-то, Айзек Азимов вызывает во мне сложное, если не сказать странное чувство: порой, перечитывая его книги, мне кажется, что он не писатель настоящего и будущего, наоборот, он мне представляется писателем прошлого…
Писатель прошлого, описывающий будущее.

Бедный Кёроглу, несчастный Гачаг Наби

Есть такие писатели, которые изучали народный быт и этнографические особенности родной культуры по книгам и читая их опусы, не можешь избавиться от впечатления, будто Кёроглу нацепил галстук, а Гачаг Наби нахлобучил шляпу…

Ненаписанный роман

Вот уже много лет в мыслях своих прокручиваю до сих пор не написанный (но продуманный!) и вряд ли когда-либо перенесенный на бумагу (о чем всегда буду сожалеть!) сюжет романа «Приключение «А».
«А» - это просто известная всем буква; некий писатель каждую ночь садится за свою пишущую машинку и выстукивает на ней роман, повествующий о любви пятидесятилетней женщины к юноше, который намного младше ее. Мой роман представляется мне некоей композицией из романа писателя и рассказов-вставок буквы «А», к слову нелюбимой писателем, которая появляясь в разных словах (например, АзАрт, изменА, юношА, счАстье, рАзум, дурАк, возрАст и т.д. и т.п.), переосмысляет эти слова и вмешивается тем самым в построение сюжета романа. «А» в своих рассказах-комментариях иронизирует над писателем, иногда оправдывает его, чаще противоречит, реже соглашается с ним, анализирует написанное им, подсказывает ему то, что он хочет, а может не желает, а то и вовсе не может написать; рассказы «А» поднимают завесу над неприглядными сторонами человеческой натуры, на которые писатель закрывает глаза.



О «литературной традиции» национальной литературы

Безусловно, традиция – это важный фактор развития национальной литературы, при этом она, традиция, ни в коем случае не является определяющей доминантой.
В противном случае, например, в русской литературе, до XIX века не имеющей романической традиции, такие произведения, как «Анна Каренина» и «Война и мир» эволюционным путем должны были бы появиться лет, эдак, через триста-пятьсот.
Или же в азербайджанской литературе не мог бы возникнуть феномен Ахундова (сразу вдруг шесть великолепных комедий!) и такое явление, как Мамедгулузаде (сразу вдруг цикл ярких рассказов).

О поэзии Сун

Был сильно простужен и целых девять дней не выходил на работу, так что за эти девять дней удалось перевести около двух тысяч строк классических японских хокку, написать вступление и составить комментарии.
Намереваюсь издать это отдельной книжкой и, если получится, на азербайджанском языке появится первый образчик японской поэзии и вообще японской литературы.
Я прочел достаточно много книг о классической японской и китайской поэзии и настол